24 мин.

Петер Шмейхель «№1. Моя автобиография» 2. Шпион Толек

Предисловие. Вступление

  1. Режим риска

  2. Шпион Толек

  3. Наконец-то «Олд Траффорд»

  4. Мистер Суматошный

  5. Чемпионы

  6. Дубль, потом ничего

  7. Эрик и «Селхерст», я и Иан Райт

  8. Долгий, ошибочный уход «Манчестер Юнайтед»

  9. Требл

  10. Дикий мальчик

  11. «Брондбю»

  12. Евро '92

  13. Сборная Дании

  14. Потругалия

  15. Бывали и лучшие дни

  16. Три плохих концовки

  17. Жизнь после футбола

  18. И вот, я попытался купить «Брондбю»

  19. Вратарь это не про спасения

  20. Каспер и Сесилия

  21. Наследие

Эпилог/Благодарности/Фото

***    

Сходство между мной и моим отцом все-таки сильное, несмотря на рост: его я унаследовал от своей матери. Когда я спрашиваю «почему» – почему я, почему маленький мальчик из Гладсаксе вырос и совершил что-то экстраординарное? — может быть, мне следует начать с отца, который сам был далеко не обычным.

В то время как у других детей в нашем поместье были обычные датские родители со стандартной работой с девяти до пяти, мой отец был поляком, и его смены музыканта начинались, когда рестораны в садах Тиволи открывались в семь вечера, и заканчивались, когда бары Копенгагена пустели в пять утра. Более того, у него было еще кое-какое направление работы — хотя об этом никто в семье узнал гораздо позже. Видите ли, мой отец был шпионом.

Если быть точным, двойным агентом.

Его звали Антони. Антони Александр Шмейхель, хотя моя мама звала его Толек, и именно так его знали на сцене. Полякам нравятся прозвища, и мальчики, которых окрестили Антони, обычно вырастают известными как Толек или Антек. Толек означает «дар от Бога».

Не то, чтобы папа был религиозен. Несмотря на то, что он вырос в католической среде в Померании, на севере центральной Польши, он стал атеистом и часто замечал: «Если бы Бог существовал и был так хорош, как утверждают, мне бы не пришлось терпеть то, что я испытывал со столь раннего возраста!» Можно ли его винить? Его детство было оборвано в том возрасте, когда дети только начинают ходить в школу. У моего отца были демоны из-за того, что он перенес.

Он родился в конце лета 1933 года в Вомбжезьно, городе с населением 10 000 человек, традиционно известном сельским хозяйством и пивоварением, который был частью Германской империи, пока его не вернули Польше после Первой мировой войны. Мы не уверены, откуда взялось имя Шмейхель, но оно реально звучит по-немецки. У папы были две сестры, Малгожата, которая была постарше, и Хелена, которая была младше, и брат Юлиан, самый младший из детей. Отец моего отца, Юлиан Макс, был музыкантом, а его мать, Анна, была домохозяйкой — ну, до войны.

Когда нацисты вторглись в Польшу, первое, что они сделали, это напали на Вольный город Данциг, ныне Гданьск. Это было 1 сентября 1939 года. Анна была сильно беременна моим дядей Юлианом, и Юлиан Макс оказался на линии фронта, будучи в числе тысяч поляков, призванных в свою национальную армию по мере роста напряженности в отношениях с Германией. Он был обычным солдатом, служил в Данциге, и бомба с нацистского линкора упала на его казармы, в результате чего он был очень тяжело ранен. На следующий день, когда семья попыталась навестить его в больнице, там было пусто. Там никого не было. Ни врачей, ни медсестер, ни пациентов.

Они так и не увидели его тела. Похорон так и не было, и официального подтверждения того, что он мертв, так и не поступило, хотя его раны были настолько тяжелыми, что, казалось, сомнений почти не было. Итак, вот каким был мой дедушка: убит первыми выстрелами Второй мировой войны. Шестой день рождения моего отца был на той же неделе, когда умер его папа.

Ничто не могло быть прежним. Анна присоединилась к польскому движению сопротивления, созданному молодыми христианами под названием «Меч и плуг». В декабре родился Юлиан. Померания была оккупирована нацистами, и начались аресты и депортации — в концентрационные лагеря — поляков и евреев.

Для моего отца окончание войны оказалось таким же травмирующим, как и ее начало. В январе 1945 года Красная Армия вторглась, чтобы «освободить» Польшу — но на самом деле для того, чтобы захватить ее. Русские собрали массы поляков, тех, кого считали угрозой их правлению, и среди них были все, кто работал на сопротивление. На глазах у моего отца, его брата и сестер солдаты выволокли Анну из их дома и отвели в сторону. Папа больше никогда ее не видел. Ему было одиннадцать.

Что именно случилось с его родителями, особенно с его мамой, было одним из самых больших вопросов в жизни моего отца; тяжелое бремя боли, которое он всегда носил с собой. Он предпринял много попыток разыскать Анну, и с годами многие теории стали приниматься за факты. Первоначально и в течение очень долгого времени семья предполагала, что Анну депортировали в Сибирь, но когда моя старшая сестра Катрин училась в колледже, она прочитала исследование о Катынской резне, в котором предлагались новые доказательства, связанные с массовыми захоронениями, обнаруженными в лесу на западе России в 1940-х годах.

Там были найдены тысячи тел, предположительно принадлежавших офицерам польской армии, но это исследование, получившее название «Катынская тайна», предполагает, что останки многих обычных польских гражданских лиц также были захоронены там. Теория заключалась в том, что среди них были нормальные мужчины и женщины, которых русские заклеймили как «предателей» и заставили исчезнуть в 1945 году — среди них были бывшие участники польского сопротивления [прим.пер.: существует версия, что расстрел производили немцы, так как в то время именно они были на этой территории]. Мой папа начал верить, что именно там и лежит Анна.

Только гораздо позже — когда он был стариком, приближавшимся к концу своего пребывания на этой земле — папа узнал правду о том, что стало с его матерью. Только тогда он смог начать прощать ее. Он всегда чувствовал, что, помогая сопротивлению, каким бы храбрым оно ни было, она подвергла риску не только свою собственную жизнь, но и жизни своих детей и поплатилась за последствия. Еще одной вещью, которую мой отец повсюду носил с собой, был гнев. Ему вообще не требовалось много времени, чтобы его извергнуть. То, что случилось с его матерью, я думаю, было его корнем.

После ее исчезновения он со своими братьями и сестрами переехал жить в соседнюю Хелмжу к родителям своей матери, и он обожал их, особенно своего дедушку, Болеслава — таково мое второе имя. До гражданской жизни Болеслав служил капелланом в польской кавалерии, в которой у него было две профессии. Одна — уборщик в компании социального страхования. Другая — музыкант.

Болеслав играл в духовом оркестре, а также был талантливым скрипачом, который подрабатывал на стороне, играя на вечеринках и других мероприятиях. Мой отец просто боготворил его; его дедушка стал его компаньоном и вдохновителем. Вскоре он присоединялся к Болеславу на выступлениях, и они вдвоем прогуливались по улицам Хелмжи и проселочным дорогам вокруг маленького городка — порой по 8, 10, 12 или 13 километров за раз — чтобы выступить то там, то здесь. Папа, мальчик одиннадцати-двенадцати лет, был аккомпаниатором, играл на аккордеоне.

Он любил спорт и боксировал, ездил на гоночном треке и бегал 3000 метров за местный спортивный клуб под названием LZS «Осташув». Он тоже пробовал играть в футбол, играя на заднем дворе, но у него ничего не получалось. Музыка была его истинной страстью, и как только он стал достаточно взрослым, он поступил в государственную музыкальную школу в соседнем городе Торунь. Валторна была его главным инструментом, но он подрался — я уверен, что это было из–за девушки — и его ударили ногой в рот, в результате чего он потерял большую часть зубов и амбушюр, необходимые для игры на духовых инструментах. Он переключился на фортепиано и направил туда свой талант. Вернувшись в Хелмжу, он создал успешную группу White Cats [Белые коты].

Затем последовал концерт, который изменил его жизнь и сделал возможной мою. Он устроился на работу в цирковой оркестр и оказался в Сопоте, морском курорте на Балтике, зажатом между Гданьском и Гдыней. Здесь самый длинный деревянный пирс в Европе, и он был известным польским местом развлечений. В конце 1950-х, когда он туда приехал, там была большая богемная сцена, в которую он с головой окунулся, играя в джазовых ансамблях и общаясь с актерами, режиссерами и музыкантами в «Спатифе», местном легендарном ночном заведении.

Он играл в оркестрах студенческого театра «Бим-Бом» и Прибрежного театра, а летом 1959 года в последнем произошла сенсация — постановка новой пьесы «Вкус меда» [A Taste of Honey], написанной молодой англичанкой по имени Шила Дилэйни. Билеты было трудно достать, и однажды мой отец стоял у выхода на сцену с парочкой билетов в руке, ожидая, когда можно будет раздать их друзьям, с которыми он договорился встретиться. Подошла симпатичная девушка и спросила, может ли она купить один из них, потому что в кассе все были распроданы. Эта девушка была выше его и говорила по-немецки, но оказалась датчанкой. Она была корабельной медсестрой: и, конечно же, моей матерью. Ее звали Ингер Стовринг.

 

Моя мама — трудяга и по-своему такая же замечательная, как и мой отец. Когда ей было семнадцать, ее собственная мать умерла, рожая мою младшую тетю. Ее отец, плотник, женился на их экономке.

Это привнесло в уравнение очень много религии. Мачеха моей мамы была богобоязненной женщиной, которая хотела строгого христианского воспитания для своих падчериц, но мама этого не хотела. Она взбунтовалась. Как только у нее появилась возможность, она покинула семейный дом в Тистеде, который находится на берегу фьорда прямо на северо-западе Дании, и переехала в Копенгаген, где она когда-то родилась. Она получила квалификацию медсестры и сделала это своей карьерой.

Подвернулась работа на океанском лайнере. Она всегда была склонна к приключениям. Судно называлось «Баторий» и плавало по линии Гдыня-Америка, на которой Копенгаген был промежуточной остановкой при рейсах из Польши в Монреаль. Копенгаген был местом, где она садилась на корабль и высаживалась.

Главным образом, ее роль заключалась в том, чтобы быть няней для детей пассажиров, большинство из которых либо эмигрировали, либо были возвращающимися из Северной Америки в Польшу эмигрантами. Ее также использовали в качестве переводчицы, поскольку, помимо датского, она хорошо говорила по-немецки и по-английски.

Она работала на судне около года, и ей стало очень любопытно, на что похожа Польша. В конце одного перехода она спросила, может ли она вместо того, чтобы сойти в Копенгагене, остаться на борту до Гдыни, но это были времена холодной войны, и, как ей сказали, без соответствующих разрешений и документов это было невозможно. Когда судно прибыло в Данию, она сошла на берег и вернулась в свою квартиру.

Неизвестно почему она передумала, но инстинкт заставил ее это сделать и вернуться в доки. «Баторий» все еще был там, и она пробралась на борт, вернувшись в свою обычную каюту. Ее обнаружили только на полпути через границу в Гдыню, и ее присутствие вызвало огромный переполох. Без визы она рисковала нарваться на неприятности в Польше, но ей было все равно.

В Тистеде, тихом, порой скучном городке единственное, что поддерживало ее на плаву — это искусство. Директор ее школы основал хор, который стал ее страстью. Она любила музыку, представления и театр. Поэтому было естественно, что, сойдя с парохода в Гдыне, она направилась прямиком в соседний Сопот с его знаменитой сценой. Там она узнала, что шоу «Вкус меда» обязательно к просмотру, но она просто не смогла купить билет. Так было до тех пор, пока она не заметила симпатичного молодого музыканта у выхода на сцену с билетами в руке.

Мой папа был частью ансамбля, игравшего музыкальное сопровождение к постановке. Очевидно, первое, о чем моя мама спросила его, убедив расстаться с билетом, было, может ли она заглянуть за кулисы. Ей всегда было любопытно, что происходит за кулисами спектакля. Он сказал, что покажет ей как-нибудь, и они договорились встретиться, когда у него в следующий раз будет перерыв между выступлениями. Их встреча состоялась в кафе «Голден Стрит», самом известном ресторане города. Это было их первое свидание, и в течение нескольких дней они встречались, наслаждаясь обществом друг друга. Влюбляясь. Вскоре моей маме пришло время возвращаться в Данию, но через несколько месяцев она вернулась, чтобы повидаться с ним, и во время ее второго визита в Польшу они решили пожениться.

Свадьба состоялась 16 февраля 1961 года в Сопоте, на небольшой церемонии присутствовало около дюжины человек, в основном его товарищи по театру. Ему было двадцать семь, ей — двадцать шесть. Будучи иностранкой, при каждом посещении моя мать могла оставаться в Польше лишь на короткое время. Ее самое длительное пребывание растянулось на шесть месяцев, пока не закончилась временная виза. Вернувшись в тот раз в Копенгаген, она решила, что ей больше не хочется ездить туда и обратно в Польшу. На подходе был ребенок — Катрин, — и Дания была тем местом, где мама хотела растить свою семью.

Что я перенял у нее, так это склонность к твердым решениям, и тогда она приняла одно из них: моему отцу просто нужно было самому добраться до ее страны, хотя она понятия не имела, насколько это будет тяжело и под каким давлением он уже находился со стороны польских властей. Секретная полиция, конечно, знала все о его отношениях с выходцем с Запада, и один из ее оперативников наносил ему угрожающие визиты. Майор Грошек — мой отец так и не забыл его фамилии.

Однажды этот парень дал ему листок бумаги на подпись. Фактически это был контракт, который обязывал моего отца стать полицейским информатором. Он отказался, но визиты, вопросы, давление на него продолжали поступать. Как то раз ему позвонили и сказали, что его собираются призвать в армию — несмотря на то, что он уже вышел из призывного возраста. Тем не менее, несмотря на давление на него, он отказался шпионить.

Он думал, что моя мама могла бы переправить его в Данию на судне «Баторий», но понял, что тайная полиция следит за ним, и отказался от этой идеи. В конце концов это стало неизбежным. Его единственной возможностью уехать из страны было сотрудничество с польской разведкой. Они отправили его в Варшаву на курсы подготовки по шпионажу, которые включали в себя методы работы под прикрытием в иностранной среде. Они дали ему список контактов и, наконец, сочли его готовым. Они сказали, что ты можешь поехать в Копенгаген, но ты должен шпионить за датчанами.

Он сел на поезд до Копенгагена через Берлин. Это был его первый выезд за пределы Польши, и ему пришлось пересечь Берлин, чтобы пересесть на другой поезд. Идя к своей следующей станции, он чувствовал себя параноиком, как будто за ним наблюдали. Он проходил мимо строящегося участка Берлинской стены. Увидев его, он испугался и вспомнил реалии холодной войны. В поезде, направлявшемся в Данию, он принял решение — какими бы ни были последствия, он ни за что не собирался становиться агентом на Западе.

В Копенгагене он спросил дорогу до ближайшего полицейского участка и явился с повинной. Датская полиция понятия не имела, что с ним делать, кроме как бросить его в камеру. Это было 5 сентября 1961 года, в его двадцать восьмой день рождения. Через несколько дней к нему пришел посетитель, кто-то из датской разведки, и сделка была такова: он мог воссоединиться со своей женой, но должен был стать двойным агентом. Он протестовал, но, в конце концов, у него не было выбора. В любом случае, о чем, на самом деле, было сообщать? Польша шпионит за Данией? Дания шпионит за Польшей? Какие бы «разведданные» там ни собирались — или вроде как собирались — это были бы материалы очень низкого уровня.

Есть много вещей, о которых я никогда не узнаю. В детстве никто из нас понятия не имел о двойной жизни нашего отца, и хотя моя мать была в курсе того, чем он занимался, в подробности она не была посвящена. Я действительно помню, как со временем мой отец начал наносить визиты в польское посольство, и теперь я знаю, что это было сделано для того, чтобы сообщить о любых незначительных вещах, о которых он мог бы доложить.

Но, насколько мог, он держался подальше от всего, что имело отношение к его родине. Он пропал с польских радаров. Пока я рос Польша для него не существовала. Это причина того, что ни я, ни мои три сестры не говорим по-польски — что является большим позором — и почему ни у кого из нас на самом деле нет отношений с Польшей. Нас воспитывали так, чтобы мы были датчанами. Именно так все и было.

Иногда у нас останавливались польские гости, в том числе мой дядя Юлиан, который был невероятным работником. Он собирался приехать в Данию на летний цирковой сезон. Его талант заключался в установке шатров, и никто не мог работать так долго или так быстро, как он. Но поляки среди нас казались нам, детям, чужаками: они были шумными, мы не понимали их языка, они любили выпить. Папа не прилагал слишком больших усилий, чтобы мы к ним привязались. И даже в более позднем возрасте, когда мой отец начал возвращаться на свою родину и снова полюбил ее, он по-прежнему очень неохотно записывал что-либо на бумаге или даже рассказывал истории о своем прошлом.

 

В январе 1962 года родилась Катрин. Потом я, родившись в Копенгагене 18 ноября 1963 года. Маргрета, моя средняя сестра, появилась на свет в сентябре 1965 года. Чего никто из нас не знал, так это того, что мы не датчане. Нашим официальным гражданством было польское, и моему отцу потребовалось время до ноября 1971 года, чтобы успешно завершить длительный процесс изменения нашего статуса. У меня есть документы, и в них есть справка из польского посольства, датированная за три дня до моего восьмого дня рождения, в которой говорится, что Петр Болеслав Шмейхель больше не поляк, а датчанин. Мы шутим с нашей младшей сестрой Ханной, родившейся в августе 1972 года, что она единственная из нас, кто на 100% датчанка.

Нашим домом, пока мне не исполнилось семь, был Буддинге, пригород на северо-западе Копенгагена. Когда мой папа приехал в Данию, ему пришлось выучить язык (изначально они с моей матерью общались на немецком), и он никогда не терял своей манеры говорить по-датски с сильным акцентом. Мама была старшей медсестрой в больнице Государственного университета, семь рабочих дней, семь выходных, ее смены проходили с 16:00 до полуночи — она отвечала за четыре палаты. Мой отец нашел работу пианиста и играл в изысканном ресторане под названием «Нимб» в садах Тиволи в центре Копенгагена.

Он начинал играть на пианино, пока посетители ужинали, а затем, когда наступало время танцев, переключался на орган. Он прекрасно сыграл на модели «Хэммонд» В3. Сезон в Тиволи начинался 1 мая и продолжался до 15 сентября, и он провел семнадцать летних сезонов, развлекая там людей, стуча по клавишам каждый вечер с семи до одиннадцати, без единого выходного. Обычно после футбольной тренировки я шел в палату моей матери, чтобы она подвезла меня домой после смены, но иногда я ездил на автобусе в Тиволи и сидел в углу в «Нимбе», наблюдая за его игрой. В одиннадцать он забирал меня домой. Это прекратилось, когда он устроился на вторую работу пианистом в ночной клуб под названием «Алтория». В то время ему приходилось мчаться из «Нимба» через весь город в клуб и играть там до пяти утра. Тяжелая жизнь у него была тогда. Он играл в «Алтории» шесть вечеров в неделю и в «Нимбе» семь вечеров в неделю. Его дневное время было предназначено для того, чтобы наверстать упущенный сон.

Были и другие концерты. В 1970 году мы переехали в Хое-Гладсаксе, новую высотную застройку на окраине города. Там было два торговых центра, в одном из которых располагался паб с банкетными залами и ночной клуб, который был открыт каждую ночь. Датская государственная телекомпания базировалась неподалеку, и клуб часто посещали все эти парни — они были заядлыми пьяницами. Мой отец играл там. У него также были выступления в залах торгового центра и в других общественных местах застройки — это были бездушные концерты для качественного пианиста, но сделали его местной мини-знаменитостью. Мое главное воспоминание заключается просто в том, что он всегда, казалось, работал, пахал, и в результате часто уставал, а порой и раздражался. Его огромное число рабочих часов означали, что я мог сутками реально его не видеть. Работа моей мамы тоже была изнурительной, и из-за ее сменного режима несколько недель я очень мало ее видел.

Когда ты становишься старше — ты размышляешь. Ты смотришь на своих детей и размышляешь, каким образом ты повлиял на них. Затем ты оглядываешься назад на то, что ты унаследовал от своих собственных родителей, на черты характера и ценности. Одна вещь, которая кажется очевидной — это огромные усилия, которые прилагают мои мама и папа, чтобы свести концы с концами, имея четырех детей. Их жертвы кажутся едва ли правдоподобными. Я сам всегда был пахарем; тяжелая работа позволила моему таланту раскрыться. Еще одна вещь, которую я, возможно, перенял у них — это нетрадиционность. Жить обычно? Я никогда так не делал. Я вспоминаю субботы из детства. Как раз в то время, когда мои друзья устраивали со своими родителями вечер семейного телевидения, каждые вторые выходные нам составляла компанию только наша мама, и я не могу вспомнить ни одной субботы, когда мой папа сидел с нами. Однажды в субботу в два, когда моя мама была на дежурстве в больнице, мы сидели одни, трое маленьких детей, Катрин была главной.

Это было не так плохо, как кажется, и мы были счастливы. Мы получали ту же любовь и заботу, что и наши друзья — просто нам пришлось расти немного более независимыми, чем они. Дома всегда чувствовалась безопасная обстановка, и в доме всегда звучала музыка. Папа хотел, чтобы мы играли на музыкальных инструментах, хотя ему не хватало терпения, чтобы быть хорошим учителем. Он был немного слишком напористым, слишком неумолимым, и его кропотливый подход к занятиям не подходил такому инстинктивному, нетерпеливому сыну, как я. Тем не менее, сегодня я играю на пианино, гитаре, барабанах и пою. Музыка — это столп моей жизни: отцовский подарок.

Я знал, что он был довольно хорош. Более чем довольно хорош. Джаз был его истинной страстью, и незадолго до болезни, которой он страдал под конец своей жизни, я повел его в дом джаза в Копенгагене на встречу с Ли Коницем, его любимым саксофонистом. Это было ужасно — так я думал. Но папа, о Боже мой, ему так понравилось. На его семидесятипятилетие я устроил ему его собственный частный джазовый концерт и нанял парня, рекомендованного моей сестрой, который стал нашим другом — пианиста и барабанщика Карстена Даля. Карстен, который оказался большим поклонником «Брондбю», собрал трио, и их игра была сенсационной, мой папа был так счастлив. Затем, после шести песен, Карстен встал и сказал: «Эй, Толек, пианино твое». Нет, нет, сказал папа. «О, давай».

И вот мой отец сел на табурет и начал играть «Опавшие листья» [Autumn Leaves], джазовый стандарт Джозефа Космы. Падающие листья пролетают мимо моего окна/Осенние листья красного и золотого цветов. Карстен посмотрел на меня, а я посмотрел на него с выражением, которое говорило: «Ничего себе». Я не мог поверить, насколько хорошо играл мой папа. Он так долго не практиковался. Был лишь еще один раз, когда я видел, как он играет на публике с другими, и это было столь же ценно. В 1986 году мы праздновали серебряную годовщину свадьбы моих родителей в пиано-баре «У Незера» в Копенгагене, и папе снова захотелось подняться на сцену и сыграть. И снова он был так, так хорош. Я был невероятно горд тем, что он умел так играть.

Он бывал и забавным. Когда газета Manchester Evening News брала интервью у моей матери перед финалом Лиги чемпионов 1999 года, он запрыгнул на пианино и сыграл комическую версию Rule Britannia [«Правь Британия»] на заднем плане, пока она разговаривала с журналистом по телефону. Папа любил футбол и утверждал, что «Манчестер Юнайтед» всегда был его командой — ему нравилась стена в моей спальне — но его понимание механики этого вида спорта не всегда было сильным.

Моя молодежная команда «Гладсаксе-Хиро» однажды играла в полуфинале большого кубка против клуба под названием KB (который стал ФК «Копенгаген»), за который играл блестящий парень по имени Микаэл Лаудруп. Игра проходила на стадионе KB, и в перерыве мы сидели на поле, получая инструкции от тренера, когда мой отец подошел с бутылкой кока-колы и прервал командную беседу. Просто начал говорить поверх речи тренера. «Мальчики, кто-нибудь из вас хочет кока-колы?» Он говорил со своим сильным акцентом, что, конечно, было комично для некоторых парней. Это была просто наивность, но мои партнеры по команде долго еще подшучивали надо мной по этому поводу, и даже сейчас, сорок с лишним лет спустя, когда я встречаюсь со старыми друзьями из «Гладсаксе-Хиро», они вспоминают «Тот случай с твоим отцом и колой».

 

Реальная история его жизни выплеснулась из него совершенно внезапно, когда мы вместе прогуливались в 2009 году. Холодным октябрьским днем я был с ним в Берлине. Мы были там, потому что я вел репортаж по датскому телевидению о первом поединке Super Six World Boxing Classic: Артур Абрахам против Джермейна Тейлора. Промоутер, Калле Зауэрланд, мой друг, знал, что папа был фанатом бокса, и выделил мне два места в первом ряду, чтобы я мог взять его с собой.

Мы с папой провели несколько дней в Берлине, и наша прогулка в тот день привела нас к центральному железнодорожному вокзалу. Папа ни с того ни с сего сказал: «Как все тут изменилось...» Именно тогда он начал рассказывать мне всю историю своего бегства из Польши, о том, как полный беспокойства сошел с поезда, о своем шпионском задании, о том, как увидел строящуюся стену, о своем прибытии в Данию. Мы никогда не разговаривали столь открыто. Это был незабываемый момент единения между отцом и сыном.

Даже в тот день, почти пятьдесят лет спустя после его отъезда из Польши, он все еще был параноиком, опасаясь, что кто-то может за ним наблюдать. Этот страх, порожденный его ранними годами и давлением, которое польские власти оказали на него после встречи с моей матерью, так в нем и укоренился. Его процесс воссоединения с Польшей начался в 1980-х годах, когда Лех Валенса и движение «Солидарность» дали понять, что страна меняется, и как только коммунизм закончился, его поездки домой навестить брата, сестер и других членов семьи стали регулярными.

Таких поездок было две или три в год, и он позаботился о том, чтобы все по соседству знали, когда намечается одна из них. Все, что людям было не нужно — старые велосипеды, детские коляски, подгузники, даже детские ходунки — он загружал в свой фургон «Фольксваген» и отправлялся в Торунь или Гданьск. В более поздние годы его визиты были скорее мини-перерывами с моей матерью. Он любил польские рынки, рыскал по ним в поисках старых музыкальных инструментов, став коллекционером. Когда он умер, он оставил нам более тридцати старых скрипок, одну XVII века и пару контрабасов. Моя мама, сестры и я не совсем понимаем, что с ними делать.

Он скончался 7 мая 2019 года в возрасте почти восьмидесяти шести лет, и я думаю, что он упокоился с миром. Перед своей смертью он более или менее разгадал тайну того, что случилось с его матерью. Произошла самая странная вещь. Во время визита в Торунь мой отец был в пекарне и столкнулся с мужчиной, который его узнал. «Вы были сыном Анны Шмейхель?» — спросил он. Далее он рассказал моему отцу, что его родственник выжил в концентрационном лагере под Москвой и написал семье письмо с описанием тамошнего заключения.

В письме упоминалась Анна. Моя бабушка умерла в лагере от болезни, но не раньше, чем стала героиней среди других заключенных. Она проводила свое время, помогая другим заключенным, разнося вещи для больных и слабых и борясь за лучшие условия, лечение и питание. Автор письма был из того же района, что и Анна, и подробно писал о ней. Осознание того, что она вела себя так героически, смягчило обиду моего отца. Предательство, которое он чувствовал, растаяло. Он увидел свою мать в другом свете.

Травмы, полученные в его жизни в Польше, оставили свой след. Мой отец был алкоголиком. Трудовая жизнь, включавшая долгие, поздние ночи, когда выпивка была повсюду, не улучшала ситуацию, но я думаю, что пил он в основном потому, что ему было больно. Из Дании он предпринимал неоднократные попытки разыскать свою мать. У меня есть его распечатки со всех поисковых запросов в Google в надежде найти ее. У меня есть его переписка с Красным Крестом, когда — тщетно — он пытался с помощью его международной службы розыска выяснить ее судьбу.

Папа бросил пить в 2000 году. Мы чуть не потеряли его. Я не буду вдаваться в подробности, но то, что мы сделали его трезвенником почти разрушило мои с ним отношения. К счастью, все пошло иначе, и за последние два десятилетия его жизни мы стали лучшими друзьями. Связь между ним, Каспером и Сесилией также была сильной. Моя мать — все еще трудяга — живет в квартире в Копенгагене, где они провели свои последние годы, и я думаю, мы все размышляем о том, что, если подумать обо всем в его жизни, неудивительно, что Толек Шмейхель порой был немного странным и вспыльчивым. Кроме того, немного томимый жаждой.

Его могила находится в 200 метрах от моего дома, недалеко от берега, и я часто навещаю его, обычно с возложением свежих цветов. Чувствую ли я себя немного поляком? Не особо. Но я горжусь своими необычными корнями и своим вторым именем Болеслав. Благодаря моей карьере, а затем карьере Каспера, мой отец даже приобрел небольшой авторитет в Польше в последние годы своей жизни и пару раз встречался с польскими газетчиками и тележурналистами, чтобы дать интервью. В одном из них он так описал свою жизнь: «Это был прекрасный танец с розами, но я также наступал на шипы и сильно поранился».

Встреча в пекарне показывает силу... чего... судьбы, совпадения? А вот вам и еще один пример.

«Вкус меда», пьеса, на которую моя мама получила билет от моего отца, в далеком уголке Польши, в 1959 году. Ей она очень понравилась, но она не понимала польского, несмотря на то, что вернулась в театр в Сопоте, чтобы посмотреть ее во второй и третий раз. Когда дело дошло до Копенгагена, она снова пошла на нее и наконец смогла оценить в полной мере. В любом случае, а вы знаете какие-нибудь подробности о пьесе?

Что ж.

Действие происходит в Солфорде, Манчестер. Главным мужским персонажем является парень по имени Питер.

***

В комментариях теперь есть возможность отправлять донаты — автору будет это и полезно и приятно.)

***

Приглашаю вас в свой телеграм-канал, где только переводы книг о футболе и спорте.